Home / По страницам истории / Бесконечная весть, что прорастет в тишине

Бесконечная весть, что прорастет в тишине

В этот день в 1926 году умер Райнер Мария Рильке − австрийский поэт, не раз признававшийся в любви к России. «Решающим в моей жизни была Россия, потому что в 1899 и 1900 годах мне не только открылся ни с чем не сравнимый мир, мир неслыханных пространств, но и я — после встреч с ее людьми — почувствовал свою братскую связь с человечеством… Россия… стала в определенном смысле основой моей жизни и мировосприятия», − писал он. Уже в первый приезд молодого поэта, находившегося в духовных исканиях, поразила Москва, встречи с русскими писателями, особенно же – Пасхальная служба в Успенском соборе Кремля. Любовь к России, попытки понять духовный путь, которым шел православный русский народ – все это наполняло всю его дальнейшую жизнь и в немалой степени определило творчество.

Один из важнейших его литературных трудов – поэтический сборник «Часослов» − показывает читателю его начавшиеся еще в юношеские годы попытки через поэтические прозрения приблизиться к пониманию Вечности, Бога. Первое и основное настроение  этой книги – отрешенность. Но как пишет о поэте Рильке русский философ и религиозный мыслитель Семен Франк, человек, узревший Бога и сначала чуждающийся миpa, в силу этого узрения, «позднее приближается к природе и чувствует ветры и дали; он слышит, как нивы шепчут о Тебе, он видит звезды, воспевающие Тебя, и нигде уже он не может потерять Тебя, и все на свете есть для него лишь Твой плащ».

Это настроение перешло в самые зрелые его книги, написанные незадолго до смерти, − такие, как «Дуинские элегии» и «Сонеты к Орфею». Итак, что же почувствовал поэт как итог своей жизни? Об этом – С.Л. Франк:

«В нем нет никакой романтической туманности, ничего нарочитого и искусственно-напряженного. И кратко можно сказать, что современный немецкий поэт говорит нам здесь о том самом откровении, которое было дано ветхозаветному пророку, когда он, после бури, землетрясения и огня, в которых он тщетно искал Бога, узнал дух Божий в веянии тихого ветра («хлада тонка», 3 Царств, 19, 11-13). Можно также сказать, что религиозная интуиция современного немецкого поэта воспринимает и предугадывает здесь то, чему учил и практически осуществил на высшей ступени религиозной просветленности св. Серафим Саровский, как «стяжание даров Духа Святаго». Если в первой стадии религиозного сознания Рильке, Бог был для него тьмой, тишиной, глубиной почвы, подземным лоном, объемлющим и питающим нас, то теперь, в его новом сознании ему открывается Бог иначе, и в ином: он чувствует Его в дуновениях воздуха, в светлых далях, в звуках пения, в неосязаемых ароматах, в небесных просторах — во всем легком, свободном, витающем, неуловимом для грубого чувства осязания, — во всем, что невидимо разлито вокруг нас и своим животворным бытием просветляет, озаряет, облегчает тяжеловесную косность видимого миpa.

__________

Вот как полно – «имеющий уши»!
Ты же не выдержишь
Бога услышанный глас −
нет.

Но слушай
дыхание нежности…
и бесконечную весть −
она прорастет в тишине.

(перевод Ольги Слободкиной-фон Брэмзэн)

__________

Как бы вступлением или прелюдией к этому новому откровению служат, как уже указано, «Дуинские элегии», в которых дана изумительная, несравненная по тонкости и глубине прозрений, мистическая метафизика духовных основ бытия. Название «Элегии» здесь вполне адекватно: эти тихие песни — размышления проникнуты скорбью, подлинно «мировою скорбью». Но это не есть озлобленная скорбь пессимизма, отчаяние бунтующего духа; это — скорбь просветляющая и умиротворяющая. В последней отрешенности, в скорби перед грубостью и несовершенством бытия, перед бессилием человеческого духа, последние, глубочайшие порывы которого остаются неудовлетворенными и приводят к томлению, робко скрывающемуся от видимого миpa — в этой печали душа поэта как бы внезапно озаряется и узревает в самом бытии ту тихую, светлую, жертвенную глубину, которую она сознает, как свое собственное существо. Трудно обозначить темы каждой из этих десяти элегий: каждая из них говорит о многом, обо всем, и все вместе говорят только об одном, о «едином на потребу». Во всех выражена тоска по истинному светлому, тихому и полному бытию, бессилие человеческого духа сполна раскрыть его и прочно в нем утвердиться, и вместе с тем умиляюще-радостное сознание его очевидности, его совпадения с последней глубиной всего мирового бытия.

__________

Вечности дрейф
тянет все возрасты мира
сквозь оба пространства
и звук ее слышен везде.

(перевод Ольги Слободкиной-фон Брэмзэн)

_________

Здесь поэт, говоря словами нашего русского религиозного поэта, «прозревает нетленную порфиру под грубою корою вещества». Изумительно, как − опять вне всякой внешней связи с религиозной традицией − в душе современного поэта, из недр его собственного духа, рождается, как итог всей жизненной его скорби и духовных исканий, христианское миросозерцание. Эта двойственность впечатления, которое производит мир на душу, ищущую Бога,— это чувство миpa, как слепого, темного и тяжкого, «во зле лежащего» бытия, которого не приемлет и от которого отталкивается душа, ибо она сама «не от миpa сего», и вместе с тем чувство миpa как творения и откровения Божия, миpa, просветленного «тихим светом», который сияет в его глубине и есть его подлинная, прозреваемая за внешней оболочкой сущность, − эта тихая, умиротворяющая и насыщающая душу мировая радость, которая открывается на дне скорбной чаши, испиваемой человеческой душой, − эта вечная правда полного, истинно-христианского миросознания и мироосмысления неподражаемо нежно и явственно звучит в медленном ритме «Дуинских элегий», светится в утонченных образах, улавливающих то, что почти неуловимо для человеческого слова.

__________

Если я закричу,
    кто услышит средь ангельских чинов?

А и если
     один из них
       примет вдруг к сердцу мой крик −
              содрогнусь.

Мне не выжить с ним рядом,
     с Огромным Его Совершенством.

Красота — только первый укол
    ужаса,
          переносимый,   
но как сердце зашлось,
   оттого, что мы поняли холод,
       с которым она отстранилась,
          чтоб нас не разрушить.

(перевод Ольги Слободкиной-фон Брэмзэн)

_________

Во множестве вариантов мыслей и чувств повторяется здесь этот единый мотив. Так, скорбь о смерти, о неизбежной разлуке с любимыми, печаль одинокой души, которой не могут понять ни люди, ни ангелы, превращается в душе поэта в тихую радость, когда в этой грустной сосредоточенности он вдруг слышит голоса, − «не голос Божий, который нельзя было бы вынести, а некое веяние, беспрерывную весть, рождающуюся в тиши, − голоса умерших. И хотя умершие отрешены от нас и заняты трудным делом — забывать земное и учиться вечности, но все же «живые совершают всегда ту ошибку, что слишком отчетливо различают». Ибо Смерть и Жизнь не оторваны одна от другой, «вечный поток увлекает за собой все возрасты через оба царства», и единый голос мирового бытия звучит над обоими. И если мертвые, рано отошедшие не нуждаются в нас, если они постепенно и легко отучаются от земного, как ребенок отвыкает от груди матери, то мы, которым нужны великие тайны, и которым из глубины печали рождается блаженство, — мы не можем обойтись без них.

Или поэт скорбит о постоянной порывистости человеческого духа, о неустанном стремлении куда-то  уходить, менять настоящее на будущее, —   стремлении, в силу которого всякое расцветание есть увядание и все, что мы творим, есть только повод к реальности, а не сама реальность (как это ясно сознается на пороге смерти) — и утешается тайной ребенка, живущего в промежутке между миром, и игрушкой» и в глубине своей игрушки чувствующего вечно пребывающее, большее чем  «только  прошлое» и только будущее» — ребенка, без озлобления и тревоги покоящегося в тех глубинах бытия, в которых вмещается жизнь и смерть.

Или, в другом варианте той же мысли, поэт ужасается мятежной страсти, неукротимой ярости человеческой воли, которая скручивает и выжимает человека, как выжимают мокрое белье, — которая гонит человека с места на место, ибо он нигде не может подлинно совершать того, что хочет, — и поэту вдруг предносится какое-то неведомое нам место, где на цветущем ковре жизни, великие порывы сердца удаются, даруя ту бескорыстную радость, которую зрителям дают умелые прыжки гимнаста, и где эти порывы награждаются полновесной, вечно ценной монетой счастья. Или еще в ином аспекте, поэт противопоставляет неустанному исканию, беспокойному ухаживанию за миром с целью овладеть им, то истинное бытие, которое есть внутри нас и которое даже самое несчастное человеческое существо когда-либо, хотя бы на миг, в себе ощущало, но о котором оно быстро забывало, так как «мы легко забываем о всем, чего не подтверждает или чему не завидует смеющийся сосед». В другой элегии поэт скорбит о странном извращении, в силу которого мы видим перед собой только мир и смерть, все узкое, стесняющее и затрудняющее нас, но не видим открытого простора, бесконечности, которою мы дышим и живем, не ища ее.

_________

Трудно быть мертвым…
  Пытаешься ты
    время свое наверстать,
что упущено было,
    пока не начнешь −
      незаметно −
        ощущать
   дуновения Вечности.

(перевод Ольги Слободкиной-фон Брэмзэн)

__________

Мы сосредоточены на том, что против нас, что вне нас, и только смутно вспоминаем о том, что в нас, как наше дыхание. Мы вечно стараемся упорядочить внешнее, но оно вечно распадается и мы вместе с ним, и наша жизнь есть непрестанная разлука, тогда как наше истинное призвание —  свободно витать, не отрываясь от лона. Или поэта удручает, что лучшие силы человеческого духа уходят на бесплодное, эгоистическое цветение, а наше истинное назначение — несение сладостных плодов — осуществляется запоздало и неохотно; но в жертвенной воле героя, для которого, как для не ведающей цветов смоковницы, плодоносящая смерть есть подлинный жизненный его расцвет, он видит преодоление этой раздвоенности. Смысл земной жизни поэт усматривает не в счастье, даже не в радости познания, а в том, что мы, разделяющие с земными вещами судьбу единожды, на короткий миг быть здесь, должны поведать бесплотным существам тайну земного, превратить земное в слово, в звучащее, невидимое духовное бытие, по которому тоскует все земное.

И элегия кончается гимном страданию, той тихой жалобой, которая, как древнейший род бытия, звучит в недрах всего сущего и которая учит нас, привыкших мечтать о возрастании счастия, последнему умиленно, охватывающему нас при виде жертвенной гибели, — этого счастия, падающего, как ниспадает весенний дождь на темную землю…

Подготовила Наталия БУБЕНЦОВА

Оставить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *